Владимир Глазов (Граневский)

СМЯТЕНЬЕ

1993 – 2000

 

 

зимний вечер в конце столетья
на границе среди Европы
воздух прострочен дождём в клетку
и фигура в пальто выступает робко
отчуждённо сноской к проспекту
примечаньем к прогнозу погоды
к собственной жизни которой Некто
дни отсчитывает как банкноты

***

Бывает, утром ты идёшь
как будто в первый раз на свете
и замечаешь: льёт шикарный дождь,
обещанный вчера в газете,
и сколько грусти ( скверные края )
набилось в рваные карманы,
что весь пейзаж, похоже, я,
а остальное тащит бремя рамы.
Какую новость должен взгляд
себе придумать, чтоб ослепнуть…

и двадцать лет тому назад
родиться, умереть, воскреснуть.

Какой печалью должен путь
казаться утром, чтоб усталость
гнала вперёд и, обещая жуть,
сама твоей печали ужасалась.

ЦУГЦВАНГ

Объявим ничью!
Разомкнём ряды!
Разожмём кулак!

Что же делать ладонью,
на которой валяется камень?

***
А. Ч.

Я вздрогнул, но то была лишь тень,
рассеянно делившаяся на два.
Часы стоят, как гневная мишень
стоит перед последней правдой.
Не столько ветер, сколько мысль
о нём, бросает вызов
стиху, который просит ввысь,
в котором многоточье – выстрел,
надежд не оставляющий на дом,
на тень, на ночь, какую скомкал
фонарь, стоящий под окном.
Ночной прохожий словно крик о ком-то.

БРЕСТ

Странный город, вжатый в границу, как нож
между рёбер, где и даром,
что откуда ни глянь, - всё равно ты похож
на стоящего рядом,
где становишься средством: акварелью, трубой,
камнем, бросающим тени, глиной,
тем, что при перемене квартиры порой
оставляют в гостиной.

НАБЕРЕЖНАЯ

Максу Щуру

Кривизна горизонта, спрятанный в камень берег,
с автострады взмывающий мост по колено в воде,
на ветру полумесяц качается, полный элегий, истерик,
шепчет старые сказки.
Никогда и нигде
не услышишь ты голоса болей поющего настежь,
чем в этот вечер в глухом, нелюбимом, твоём городке,
вечереющая незнакомка шумит красотою, и ландыш
развевается флагом любви.
В этой громкой тоске
по стопам собираешь ты жизнь (шаг со стопой перепутал).
От любви до печали, до печальной любви у огня в холода
все автобусы мчатся загадочно-новым маршрутом,
я машу им вослед, я машу им вослед.
Не осталось следа,

будто
буква прошедшего
времени вдруг
побежала
за ними…

БОЛЕРО

А. Ч.

Мир возрадовался сном.
Возгоранье одеял.
Кто-то, будучи шутом,
порох с кровью намешал.

Тишина, суть, гордый звук,
свойство битого стекла,
сумма гордости и мук,
спички, дерева, угля.

Свечи, красное вино,
у подножия хрусталь.
В это скромное окно
беспардонно впилась даль.

+++

Тишина – борьба небес,
глубины с голубизной.
Платье, вытянувшись в крест,
падает, застыв волной.

Взрыв груди, открытых уст
жажда громкого вина.
Шаг назад, вернее, хруст –
у пространства страсть: стена!

Взмах руки почти как смерть.
Поиск ямы. Лом плеча –
если даже будешь петь –
рухнешь от паралича!

+++

Тело, бьющее лучом,
пожирает свечи, пол,
то, что было кирпичом,
вместе с будущим! Укол

зренью с требованьем гор,
горизонта и стены.
Шее хочется топор,
венам атомной войны.

Всё разбито словно храм.
С новой жаждою разбить
тело режет пополам
воздух возгласом «Не быть!»

***

Апрель заканчивался маем
как «Слава Богу!».
Двадцатилетием обременяем
искал берлогу.
Хранил слова любви в подушке.
Из-под короны
сбежал. Там было душно.
Забыл что дома.

Теперь всё чаще вижу юность
плевком, окурком.
Боюсь быть содержаньем улиц,
точней, придурком
средь кожи, «Reebok», «Adidas»а.
Сквозняк печали
воспламеняет скуку глаза,
бренчит ключами.

Рука, заканчиваясь жестом
привычном шторе,
напомнит с горечью и лестью
зрачку о море,
соединив тоску с волною
и чайку с лампой.
Бродяжит призрак темнотою,
шуршанье лапой.

ОТРЫВОК

Т. К.

Как хорошо зимою в темноту
уйти из дома, полного знакомых,
увидеть стройную красотку на мосту
как данному пейзажу заголовок.
Забыв как факт число и календарь,
украв шаги у белого пространства,
представь, что немощен и стар,
живёшь из тихого упрямства.

И постепенно привыкай к тому,
что гаснут окна в домах одушевлённых,
и что рука нащупает лишь тьму
вместо выключателя влюблённых.

ПОЖАР

Игорю Орлову

Всё по-старому в нашей провинции. День
косо упавшую молнию прячет, чтоб быть похожим
на другой. Остаётся отбрасывать тень
перед зеркалом. Что же
видишь там, вдали, где река острова
разбросала, что узор по платью
модельер. Так длина рукава
позволяет торчать только пальцам:
то ли новую крепость в ожиданье врага,
может, виллу без надписи «злая собака»,
или землю с табличкой «Сюда не ступала нога
человека». Зрачок, расширяющийся от страха,
легче вылечить, коль он узрит
призрака, ведьму, чёрта, Кащея.
И рука, проведя в темноте, не отличит
стену дома от камня пещеры.

Пустота. Панорама холмов. Так в квартире пустой
нервно лампа горит, накрытая жёлтой газетой.
Ворожба насекомых в ночной
нищете, кричащей дрянной сигаретой,
груда пепла. Никак не найти тупика,
лбом, как в детстве не упереться в угол.
И уже не нужны ни ключи от замка,
ни замок; подобье распятия, пугал;
только в небе едва различишь
серп, косящий на два
облака, под ногами проскочит мышь,
как эпоха, выброшенная на двор.
Пустота. Хаос тел.
Хаос лиц, катящихся колобками.
Вдоль железных дорог в мае блудит метель,
и вагоны застыли спичечными коробками.
Джаз метели, рок-н-ролл коробков.
Местность уха, способного слышать
как бегут по клавишам руки отцов,
убегающих в ужасе крышей.
Память пальца о голосе и только потом о струне.
Дети плачут на кухне с гитарой.
И слеза, стекая вниз по щеке, капает мне
на щеку усталой.

Дальше – только печаль; её уже не отличить
ни от скомканного листа, ни от предела улыбки.
Оставаясь тут, некого винить,
некому собирать улики.

СОМНАМБУЛИЧЕСКОЕ

По подоконнику разбрасывать словарь,
помешивая ложкой календарь,
и ночью в парке, как вратарь,
стоять под ливнем,
курить подмокшую мечту,
и за такси вприпрыжку по мосту,
и фонарями щупать высоту
под роспись крыльям.

В кармане наловить монет,
пригоршню старых «да» и «нет»,
горсть квасом пахнущих планет,
ладонь страданья.
Услышать как взорвалась вдруг
пластинка, чей истёртый звук
как бы по площади каблук
из вечного свиданья.

Земля черна. Как фотография, она,
проступит из души окна
сквозь губку выжатую сна
горячею рукою.
И из щелей прикрытых век
с дыханием ложится снег
на зелень лета, словно вверх,
великолепною тоскою.

На подоконнике разбросан календарь,
метётся веником словарь,
как Змей Горыныч, чайник пар
вдувает в полночь,
где прячется такая речь,
в пейзаже мебели и свеч,
что шаль слетает с пьяных плеч,
невыносимо полных.

Цветёт сирень. Кунсткамера двора,
проспекта сумасшедшего дыра,
раздолье кутежа для комара,
капель качели.
Как перечень ночных услуг
Опять витийствует каблук,
а в сердцевине шалости испуг
виолончели.

Врасплох расплещется гроза,
сшивая клумбы, небеса,
дворцы с оградами, леса,
берёзы, сосны,
вокзалы, площади, костёл,
кладбища, парк, такси, костёр,
нежно-таинственных сестёр
- молниеносно.

НАБЕРЕЖНАЯ МОСКВА-РЕКИ

Напротив оскалился Кремль. Куда
ещё занесёт? Чью сквозь улыбку руку
ещё пожму? Стою в начале моста
как на плечах Гулливера. Скуку
подобно мухе не отогнать.
Тень на реке как фантазия самоубийства.
И чем длиннее день, тем сильнее хочется спать,
срывая, как маску, галстук, пойти напиться.
Машины, прохожие, менты, мосты.
Глаз машинально считает, сбиваясь,
Что-то лежит на реке. И это – ты,
вернее, то, что от тебя осталось.

ПРОВИНЦИЯ

Я шёл небрежно вдоль реки,
взошёл на пристань, постоял немного,
Там лебедей кормили старики,
кормили тихо, даже как-то строго.
Сгущались сумерки, казалось, за спиной,
казались крошки лебедей огромней,
и берег словно бегал за волной,
блестевшей чайкой хитрою и чёрной.
Лишь изредка собачий лай,
когда взвивался мячик, прорывался,
и дед с внучатами, как дед Мазай,
от поплавка безумно отрывался.

Взгляни на это всё. Смотри, смотри.
Так тяжело, что облаков движенье слышно.
И так легко, что, кажется, умри –
останется всё так же неподвижно.

НАБРОСОК

Погода как партитура Шопена.
Фонарь собирает в складки
нанизывающиеся в штопке строчки
луж. Иногда проблестит колено.
Душа согревает пятки,
свернувшись там, как кот, клубочком.

1 ЯНВАРЯ 1996 ГОДА

Я начинаю Новый год,
вернее, год на новом месте.
От этих сложностей мой рот
не в силах выпроводить вместе
столпившиеся звуки. Губ
медлительность подкашивает горло.
И звуки вырываются как свёрла.
Мой голос больше слаб, чем груб.

Зажав ладонями виски,
встречаюсь с Новым годом,
дабы не разорваться на куски
взрывчаткой с часовым заводом.
Тик-так пока удерживает мозг.
Но свист в ушах как канонада,
и кожа вряд ли выдюжит распада
от хлынувших всухую слёз.

Рычит труба. За дверью разговор.
Смешки. Позвякиванье чашек.
Мотор расстреливает двор.
И только снег в молчанье пашет,
отбеливая грубый черновик
с помарками, ошибками в избытке.
Глаз, захлебнувшись от подобной пытки,
навязывает горлу крик.

В такую ночь – да видит Бог ! –
в гостинице приморской и дешёвой
хлестать вино, с собою диалог
вести с иронией суровой,
осознавать, что вот она – зима,
что за год дел – пересчитать по пальцам,
что выгляжу монахом и скитальцем,
и пожалеть, что не сошёл с ума

за двадцать с лишним лет.
Оно, конечно, вышло бы честнее.
Но мой висок забыл про пистолет,
в нём дырка без того чернеет;
в ущелье лба проникнуть чтоб
навряд ли щёлкнет выключатель.
Лишь волос, что не весь истратил,
во сне пускается в галоп.

Ночник. Бумага. Стол. Тоска.
Прямоугольник одиночеств.
Слова как будто из песка.
Бегут, бегут ручьи пророчеств,
питая реки юных дней,
чтоб море рвало вклочья платья
лохмотья жизни вытолкнув в объятья
цунами прошлого теней.

О чём же это я? О ком
по вертикали мчусь столбцами?
Вот Новый год со сладким пирогом,
вином, салатом с огурцами.
Ах, да! Навязчивый мотив
«В лесу родилась...» Одиноко,
во сне подёргиваясь, око
пытается настичь залив.

Н Т Р

С. Бутурлимову

Осознанная необходимость – лечь,
свернувшись, лицом к стене.
Утратить зрение, слух и речь…

Того, что прожил, сойдёт вполне:
на некролог не более строки,
слезы в развалинах щеки.
Гоняют мяч по полю мужики
в ворота собственной тоски.

Как будто ты прошёл сквозь дверь,
сбежал
по лестнице
во двор.
Как будто ты один теперь…

Глядишь на монитор
Компьютера
и видишь тот же кукиш.

КОМНАТА

Комната, кажется, в ней окно,
и зрачок, как муха, скребётся о стекло.
Там подобно желтку на сковородке


Подгорает пляж, и горят красотки.
Голова набухает как почка; речь,
ту, что ловишь губами, уже не сберечь,
будучи складками ткани, в которой не был,
она просыпается на пол, как пыль и пепел.
Комната, кажется, ты – уснул
оттого, что в ней отсутствует стул.
Оттого, что ты спишь в пальто, на полу, поджав колени,
на твоём лице морщины мишени.


ЛЕТО 1993 ГОДА

А. Ч.

Не грусть, но пустота,
звезда и скупость лампы
на поле зимнее листа
накрапывают ямбы,


каракули души
кириллициной вязью.
Висят, как блиндажи,
обляпанные грязью,

тома всемирных книг.
Стеллаж длиной в гекзаметр,
Гляжу как выпускник,
промаявший экзамен.

Гляжу, что не ко мне
пришла смешно, надрывно.
Бутылка «Каберне»
стоит по стойке «смирно».

ВЕЧЕРОМ В КАФЕ

Уже темно. В кафе
над озером, под фонарями
столы системой «дубль-вэ»,
где я киряю

в оффсайде, на желток
светильника уставясь.
О, эта тень наискосок!
Сведёт с ума ведь!

Темно. Все адреса –
в блокнотах. От любовей –
лишь даты, жесты, голоса,
холмы и кровли.

И некуда пойти,
газон топча, качаясь.
Нет ничего – почти –
за чашку чая!

Как хорошо (не бред
ли это, щедрость выи?)
не там, где нас не будет, нет,
но, где мы были!

Карман дыряв и – пуст.
Я – вряд ли опоздаю –
торчу, иссохший куст,
спиной к вокзалу

и сквозь рябины гроздь
гляжу как ночь для сметы
отсчитывает мелочь звёзд
на рубль рассвета.

***

Я вылил в мойку остывший чай,
на локте набив синяк.
Сказал неизвестно кому «Прощай».
Захлопнул за мной сквозняк.
На лестнице было темно. Неспроста
мне в ногу впилась скамья.
На каждой ступеньке бралась высота,
хоть и спускался я.
Когда же взошёл, наконец, на двор
усилий, затраченных мной,
хватило на то, чтоб руки в полёт распростёр
и ринулся вверх. Домой!

***

На рассвете смотришь в мутное окно.
По привычке новым кажется оно.

Как бегут дома к реке наискосок,
и река чернее, чем желтей песок.

И рука твоя прозрачно-холодна,
словно стала вдруг совсем одна.

Страшно снова на неё взглянуть,
словно заново проделать тот же путь.

***

Вечер в округе настольной лампы.
Дождь бубнит на окраине занавески.
Присмотрись и увидишь как сам ты
бежишь из района последних известий.

Жизнь как после укола брома.
Хлещешь кофе, на вкус – микстура.
Прибыль транжиришь с потери дома –
мысль о себе и о спинке стула.

***

А. Ч.

Раскачивались мысли о тебе
в столице третьесортной. И, чужой,
я на проспекте вечером к трубе
прижался в страхе за большой
фарфоровый твой мир, который
не заслонить рукою, телом, шторой.

Жест, утверждающий уют, приют.
Из ничего возвысившийся дом,
куда, прости, я шёл на пять минут
на чай с лимонным пирогом;
я лабиринтом слов и рук мистерий
был с толку сбит. Забыл где двери.

Избыток хрупкости?.. О да!
Та щедрость – вытянуть из жил
весь максимум, когда
наружный опрокинут мир.

ОТРЫВОК

А. Ч.

Лишившись всяких средств ко сну,
облокотясь на подоконник,
гадаю по морозной гуще. Но
фигуры, появляясь, исчезают
подобием пятнадцатого камня.

И ветер, слышишь, норовит
ворваться в форточку затем,
чтоб задохнувшись смесью табака и кофе,
стремительным ударом вышибалы
намять бока
вздремнувшему на ветке воробью.

***

А. Ч.

Я жду тебя скучно
и безмятежно.
Взлетает подушка –
орёл или решка.
То падает ручка.
Разбилось бы блюдце.
Какая кукушка
так каркает в сердце?!
За голову руки.
Сон в узкой, однако,
кровати разлуки
всегда одинаков.
И как от раскола
спастись, от истерик,
кружащихся соло
симфонии стрелок?
Как ливень притёрся –
в окно, что за ворот.
Весь город, ах, гостья,
на капли размолот.
Коль мне не угнаться,
то минимум жеста –
над пропастью вальса
угадывать место.

***

Снег метёт с надрывом и насмерть,
поспевая едва-едва,
сплошь, кругом, крест-накрест
за неделю до Рождества.

Заметает порывами, наспех.
Утренний паразит,
школьник метит, заправский снайпер,
в неспособное отразить.

Зацепиться б за что-то да только
простенькое «прости»
из груди с опрокинутой стопкой
выдох толчком настиг.

***

Тепло. Похоже, кариес зимы
грозит цингой архитектуре.

Пока соседи хлопают дверьми,
подпрыгиваешь муторно на стуле,
прикидывая сколько вёрст
ты мчишься вот таким макаром,
с утра в клубок наматывая злость
до вечера, когда последний гость
уйдёт, останется за кадром.

Очередной, по-видимому, стёрт
день, как рукав в локте до дырок,
а в полночь вылезает чёрт –
гремит посудой и стучит в затылок.

***

Она ушла. Я оглушён морозом
по лестнице стучащих каблуков
средь залпов наступающей весны.
Оцепенение, и ужас, и восторг
от в одночасье рухнувшего дома.
Язык любви в руинах междометий.

***

Так начинается день:
зубной прожорливой болью,
и холодно – что ни надень,
морщиной, приподнятой бровью,
улыбкой в гранитных губах,
простроченной с вечера строчкой.

Житейский обман и напряг.
Шум жизни счастливой, побочной.

Домашняя вся дребедень –
уборка, и стирка, и глажка.
Как холодно, что ни надень.
И к зеркалу – страшно.

МАЯ

Сержу

Насколько отражается судьба
в движении по набережной к той
скамейке, где не узнаёшь себя
и ощущаешь просто запятой
черновика пейзажа. И Луна
названьем округляется, огня
подаст, подметив папиросочку твою,
что удлинняет звук «люблю».

***

Бросив вслед за окурком в корзину заката
смятый день, на ходу
в узковатый пиджак залезаю: рука –то
пропадает в бреду
лабиринта подкладки, со всеми её тупиками,
то буравит карман,
в темноте разворачиваю пергамент
лестницы как шаман.

К В. Г.

Ни любви, ни надежды, ни славы,
четверть скуки, щепоть табака,
полтоски да ломоть халявы
на дне пепельницы зрачка,
кус двора из огрызка кухни,
пара стопок, сор, тряпьё
существительных, пыль разрухи
над глаголами. Ё-моё!

***
А. Ч.

Квадрат ожиданья в скобках моей
прогулки заснеженной. Сжалься!
Сочти по следам вину мою – в ней
увидишь как я уменьшался,
за пазухой грея вину и любви
холодные руки в карманах.
Листок календарный в сердцах оторви,
как жёлтую розу в подарок!

***

Уже три месяца держу
разболтанную речь в себе
и замечаю к падежу,
лицу и голосу теперь
смесь равнодушья и тоски
и то, что сам я пуст.
Ах, разговоров пустяки,
реестр невыраженных чувств,
словарь молчания – растут,
желтея на глазах, пока
душа маячит там и тут,
бежит, бежит от двойника.

***

Отсюда, впрочем, некуда бежать.
Да, сколько б ни стоял ты над Невою,
она всё так же будет отражать
твоё случайное присутствие немое,
когда душа то в пятках, то плевком
слетает с языка тирадой мата.

Вдоль набережной, пешечка, пешком,
нет, не в ферзи, но просто за ограду,
на мост и на Васильевский.
На что
тебе другая жизнь? В пальто
запрись и думай всё над тем же:
не всё ль равно, где не встречаться впредь,
где одному тебе себя терпеть –
над Бугом, Влтавой или Темзой.

***

Не сорвать бы молчаньем
голос. Хоть бы пропеть
поездов расписанье,
чтоб на рельсах и смерть,
то ли рожицу скорчив,
как всегда и опять
тот пустой разговорчик
белой вновь разбавлять.

Как-то страшно и зябко.
Это дрожь или смех?
Так смотри же ты, тряпка,
ночью в августе снег
накрывает с поличным,
бьёт с размаху под дых
на проспекте столичном
средь скамеек пустых.

Так куда мне с повинной,
повторённой стократ?
На Лубянку? Ордынку?
Патриаршьи? Арбат?
Только ждал я напрасно –
мой трамвай не пришёл,
хоть и пролито масло,
и просыпана соль.

***

Т. К.

Всё чаще грохот двери за спиной.
Но в памяти шуршание халата,
стук кофеварки, половицы скрип
заставят на ступеньках обернуться,
как бы плечо в последний раз пожать.

И брошенная вслед мне дверь преобразилась:
уже нет в ней сутулости моей,
и номер подтянулся, ручка сжалась,
и коврик распрямился. Так
я выхожу во двор забвенья,
курю, карманы набивая пеплом.

Потом во тьме волшебное такси
за пять минут домчится до вокзала,
где трогается поезд, чей маршрут
не значится на картах и ладонях.

СВЕТЛАНЕ

1

Беспомощный, крикливый голос мой,
приглушенный настенными коврами
и льющийся меж вод с травой
на луг, затопленный словами
к тебе… Но ты в Венеции моей
полусерьёзно спрятавшись за веер,
на набережной ждёшь, когда ж Борей
подхватит, унесёт на Север.

2

Собирай, подметай, вытирай
крошки вдребезги об пол души.
Убегай, уезжай, улетай –
ты не выживешь, так напиши

с тех земель и небес, где войны
всё же не было, где та печаль,
для которой не хватит струны,
выпадает, как снег, невзначай.

Незнакомая местность вокруг.
Плэйер крутит ту запись: «Прощай!
Чтобы не было больше разлук –
убегай, улетай, умирай!

3

Как кружится порою голова,
когда впотьмах хрустит под каблуками
наивной откровенности халва,
но всё не разбивается о камни.

Как страшно на прощание взглянуть.
Отрывисто сжимаю эти плечи.
Гадаю, отвернувшись, что: уснуть?
окаменеть? – Лишиться дара речи!

4

ПЕСЕНКА

Ну, что ты будешь без
полуночных звонков?
Тот голос, как надрез,
выталкивает кровь.

Ну, что ты так, один,
пойдёшь, вернёшься. Что ж –
счастливо до седин
случайно доживёшь.

От холода в глазах
при лампочке – темно.
Хоть галстук завязать
да выйти бы в окно.

Иль в зеркало смотреть
бесстрашно. Навсегда
в том зеркале сгореть:
горсть пепла и вода.

5

БЕССИЛИЕ

Пока зима одалживает марту
Все сбережения свои,
немного дел: наклеить марку,
письмо в огонь, наматывать круги
по комнате, как номер телефона,
и слушать в пустоте гудки.
И петуха давать. Молить у Посейдона,
чтоб в ванной разорвал виски.

… Но вспомнить нечего. Объятья,
что воровал; прогулки-интервью;
ты, выходящая из платья,
фантазия, босая, на мою
в кровь режущую пятки гальку,
но попросту – пыль, крошки на полу.
Дрожь в голосе. И внутреннюю свалку.
Ушную кражу шёпотом «люблю».

Я виноват. Мой миксер разговора
мешал чужой и Божий дар
с моей яичницей. Каштель раздора
с антоновкой познанья пожирал,
не различая вкуса,
от боли корчась ночь на простыне.
Ты приходила – мука, Муза –
не в утешенье – в оправданье мне.

И я срывался по ступенькам
с ума, куда глаза глядят,
из своего застенка,
где дни в календаре висят,
их отрывают друг за другом –
талон, квитанция, цифирь…

Лети на Север Белой Вьюгой.
Пришла весна, и мёртв снегирь.

6

***

Не то, твержу, переходя на бег,
лакая ветер с привкусом помады,
с размаху ударяясь о проспект,
отскакивая к каменным громадам,
не то, не то, наверное, часы
твои уж век назад остановились,
дрожат их стрелки, жёсткие усы
на лике Времени. Небрежно милость,
там рупь какой, подбрось, подай себе,
ведь вон-то пуговка дрожит на нитке,
гадай по ней, предвестнице всех бед,
пока победы буря не утихла.

Глотай пилюлю горькую любви –
дождливое ночное расстоянье –
и всю дорогу по шагам зубри
разлуку как домашнее заданье.

***

В конце бульвара, кажется,
я обернулся. Боже мой!
Бежит по плитке кашица
так нехотя одолженной,
любовным жаром ссуженной
той жизни, что с процентами –
и нуждами, и службами,
и ангелы с агентами –
даёт монетой мелкою
в ломбарде, здесь, во дворике.
Ты недоволен сделкою?
На ужин булка с творогом,
ванилью и корицею,
а чай на подоконнике.
Играй Скупого Рыцаря
в оформленном коровнике,
где на подмостки сунешься –
сидят два алкоголика,
и с ног сбивает юноша
с цветком в руках на роликах.

1 ЯНВАРЯ 1999 года

На рассвете ты мне шепчешь: «С Новым годом!
Просыпайся, возвращайся к старым будням и заботам.
Промотал и пролюбил ты всё до нитки.
Под глазами лишь накоплены убытки.»
Ты же знаешь – мой кошмар, он одинаков:
вечно еду по маршруту Питер – Краков.
Что мне дело до Парижа? Вот из Праги
жду вестей, да хоть открытки, Бога ради!
Унесённой из Венеции моей девице –
в захолустье жёстко спится? Что ей снится?
Жизнь бежала как в метро с его рефреном:
«Осторожно, двери за…» Я жался к стенам
и метался, разрывался – где же выход,
но подбрасывало вверх – глаза навыкат.
Что осталось – эта горка, мелочь, сдача –
пусть бренчит – мотивчик плача.

СТАНСЫ

Зимним утром вешний дождик
настучал температуру,
я в жару дрожу, озябший,
вытираю пот со лба.
Кто-то прячется за шторой,
больно хлещет рыжей гривой
по щекам, смеясь, русалка.
С треском рушится чердак,
обнажая рухлядь жизни,
черепки воспоминаний,
записные книжки скуки,
адреса, звонки, долги.
Что мне, пасмурное небо,
одиночества витрина,
с облаками-зеркалами
делать – бить или не бить?
А судьба моя, нимфетка,
(десять лет меня терпела)
на всю улицу истошно:
«Ты калека и урод!»
Да, ни рук, ни ног, ни слуха,
только, чувствую, двум сердцам
друг за другом не угнаться,
кровь кипит, налью чифирь.
Сам же выпью эту горечь,
перебродит и осядет,
и остынет. Перемелет
кто-нибудь когда-нибудь.

РОДОССКИЕ ЭЛЕГИИ

А. Ч.

Белой туники праздность шёлка.
Шаг ещё – и она спадёт.
Я гляжу на тебя сквозь щёлку
восхищенья – подросток тот,
что бежал за вином и хлебом
днём ли, ночью – за взгляд и смех,
к Олимпийцам, мужам и девам
ревновавший – что лучше смерть…
Уронила лишь: «Сколько, гляньте,
соли, пыли, бессонниц, солнц.»
По лицу прочти, как по карте,
одиссеи медленный сон.
______________

Внемли песням моим вороньим.
Нищ, порог обиваю твой,
прикрываясь земным поклоном,
и с протянутою рукой
страсти. – Милостыни румянец,
краска жалости на щеках.
Но и я не сошёл с ума ведь:
жар на жалость менять впотьмах!
________________

Ветер свищет в твоих покоях,
Так и хлещет со стен огонь.
И молчанье камня не скроет
задыхающийся вал волн.
Как живёшь, если все четыре
бьются насмерть стихии под
кровом? Сонм черепков кумиров
сдача небу с его щедрот.
Клятв и жертв, скажи, где же мера?
Клятв и жертв твоих – жар, озноб!
Рук неистовость, ярость, эрос
беспристрастных, смиренных мольб.
_________________

Ты смеёшься: «Зачем в Афины?
Кто захочет – приедет сам.
Принеси мне вина и финик,
хлеба, масла и сыр – гостям.
Знаю тамошних всех прохвостов,
здесь не раз бывали.
Давно,
с детства, снится: жизнь моя – Остров,
уходящий камнем на дно.»
__________________
На закате – пятном ожога
расплывающимся – приди
к морю в танце – чтоб обнажённой
выжечь снова клеймо в груди.
Что за власть у рабыни ритма?
Сонм браслетов – звон-перестук.
Уж не видно тебя – хариты,
будто ждали, сомкнулись в круг.
____________________

Я высчитывал звёзды боли.
Сквозь созвездья наискосок
меж любовью луч и любовью
освещает твой гороскоп.
О, плач лиры моей! Алкею
провожать на Олимп был дар.
Я в папирус взглянуть не смею,
ибо ждёт меня там Тартар.

***

При этой скуке рваный пульс
как раз и есть залог здоровья.
Какой по счёту летний вечер
смотрю с волненьем сериал
на потолке об одиссее Мухи.
Заманит ли её Паук,
плетущий из угла интриги?
Сюжет к тому же усложнён
и держит в постоянном напряженье
жужжаньем Комара. В какой-то миг
осознаёшь, что это – гул эпохи
и песня жертвы, танец капитана
Лебядкина. Ночь напролёт,
прикованный к дивану,
читаю нескончаемые титры.

***

Т. К.

Ничтожно мало темноты
и холода в ночи,
чтоб разглядеть твои черты,
разжечь огонь в печи.
Твой угол пуст – и потому
мне некуда смотреть.
Я завязал глаза. Во тьму
идти с сумою впредь,
презрев границы. На ночлег
снимать поляны. Сны
смолою льются из-под век
и жгут кору сосны.

***

Уже ничего не случится,
поскольку так сердце стучится –
размеренно и не спеша.
И дышится как-то с украдкой.
За толстой и грубой подкладкой
тяжёлая дремлет душа.

Прохожие в страхе невольном,
завидев её непристойность
как ветер подует, - бегут.
Но страшно и мне застегнуться:
задену – и может проснуться.
Куда мне бежать?

ВЫКЛЮЧИВ СВЕТИЛЬНИК

Жизнь обрела стабильность.
Правильные черты.
Старческую стерильность
порядка и нищеты.

Раньше ты сбрасывал: крошки
на пол (теперь в ведро),
одежды и суперобложки
в столичных метро.
Не ведал ни вилки, ни ложки.
Нож – под ребро
узнал на ночном перроне.
Помнится яркость звёзд.

Жар-птицы перо? Вороны
той, что сидит на балконе –
сама предлагает хвост.

Раньше – валился с ног.
Теперь – отходишь ко сну.
Жизнь затяну…

© Владимир Глазов, 2004

угару

HA POCTAHI